Я проезжаю миль пятнадцать по однополосной дороге в объезд гор, и мой двигатель начинает работать с перебоями. Смотрю на приборный щиток; бензина еще полбака; никаких сигналов неисправностей.
— Нет, — вырывается у меня стон. — Давай, малышка, давай, не подводи меня, давай, давай. — Я нежно, ободряюще похлопываю по щитку. — Ну, давай, давай…
Я поднимаюсь на отлогую горушку — здесь дорога проходит через заказник Лесного департамента, — а двигатель довольно сносно копирует мое утреннее состояние: кашляет, захлебывается, барахлит. А потом умирает окончательно.
Я поспешно доезжаю накатом до резервной полосы.
— Черт… Дерьмо ты собачье! — выкрикиваю я и бью кулаком по приборному щитку, потом останавливаюсь, чувствуя себя полным дураком.
Дождь молотит по крыше, как из пулемета.
Я пытаюсь запустить двигатель, но он только разражается очередным приступом кашля.
Дергаю тросик капота, снова надеваю плащ, беру промокший зонт и выхожу из машины.
Двигатель тоненько, металлически кряхтит, чем-то позвякивает. Капли дождя падают на выхлопной коллектор и тут же, шипя, испаряются. Я проверяю, не соскочили ли наконечники со свечей, смотрю — нет ли чего заметного, вроде сорвавшегося провода. Ничего заметного не наблюдается. (Я не слышал, чтобы кто-то в подобной ситуации обнаруживал, что причина очевидна.) Слышу звук двигателя, выглядываю из-за поднятого капота и вижу попутную машину. Не знаю — махать рукой, не махать. Решаю, что лучше всего с просительным видом смотреть на приближающуюся машину. Это видавшая виды «микра», и, кроме водителя, в ней никого нет.
Он мигает фарами и останавливается впереди меня.
— Приветствую, — говорю я, когда рыжебородый краснолицый водитель открывает дверь и выходит, натягивая куртку и войлочную охотничью шляпу. — Заглох ни с того ни с сего, — говорю я ему. — Бензин еще есть, а толку никакого. Может, из-за дождя…
Голос изменяет мне, я вдруг думаю: бог ты мой, уж не он ли это. Не Энди ли? Вполне может быть, приклеил себе фальшивую бороду и пришел за мной.
Что я, идиот, делаю? Почему в тот момент, когда остановилась эта машина, я не ринулся к багажнику и не вытащил долбаную монтировку? Почему я не вожу с собой бейсбольную биту, дубинку — что-нибудь? Я в упор разглядываю этого типа, думаю: он или не он? Рост такой же, такое же сложение. Я разглядываю его щеки, его рыжую бороду — нет ли где нахлеста, клея.
— Брр, — говорит он, засовывая руки в карманы куртки и бросая взгляд на дорогу. — У тебя, приятель, нет «Дабл-ю-ди-сорок»? — Он кивает на двигатель. — Похоже, ему бы это не помешало.
Я разглядываю его, сердце у меня бешено колотится, в голове стоит странный рев, за которым я почти его не слышу. Голос не похож, но у Энди с подражанием всегда было неплохо. В животе у меня сплошной кусок льда, ноги вот-вот подогнутся. Я все еще не свожу глаз с этого парня. Бог ты мой, бог ты мой, бог ты мой. Я бы бросился бежать, да ноги меня не слушаются, к тому же он всегда был резвее меня.
Он хмурится, а у меня такое чувство, будто мое поле зрения резко сузилось — я вижу только его лицо, его глаза, его глаза, того самого цвета, и взгляд тот же… Затем в нем что-то меняется, он распрямляется, становится самим собой и знакомым голосом говорит:
— Да у тебя просто чутье, Камерон.
Я не вижу, чем он меня бьет; он просто выбрасывает руку к моей голове — быстро, как атакующая змея, и глаза мне застилает туман. Удар приходится как раз над правым ухом, и я падаю, оседаю на землю, увидев сначала сноп искр, а потом раздается жуткий рев, словно я падаю с высоты к огромному водопаду. В падении я разворачиваюсь и ударяюсь о двигатель, но боли не чувствую и сползаю дальше — в лужу на дороге — и ударяюсь об асфальт, но боли и тут не чувствую.
О Господи, помоги мне на этом острове мертвых, где крики истязуемых, и ангел смерти, и едкий дух экскрементов и мертвечины возвращают меня в темноту и в бледно-желтый свет того места, куда я никогда не хотел возвращаться — в рукотворный черный ад на земле, на человеческую свалку длиной в несколько километров. Здесь, внизу, среди мертвецов и их оглушающих, душераздирающих, безумных, нечеловеческих криков; здесь, где паромщик и лодочник, где мои глаза зашорены, а в мозгу все смешалось, здесь, с этим князем смерти, этим пророком возмездия, этим ревнивым, мстительным, ничего не прощающим отпрыском нашего блядского содружества алчности; помоги мне, помоги мне, помоги мне…
Голова у меня болит, чуть не раскалывается; слух как-то… запачкан. Слово неподходящее, но так оно и есть. Глаза закрыты. Раньше они были закрыты чем-то, сейчас — нет, по крайней мере, я ничего на них не чувствую; ощущаю свет сквозь веки. Я лежу на боку на чем-то твердом, холодном и шершавом. Я замерз, ноги и руки у меня связаны. Мне никак не сдержать дрожь, и я царапаю щеку о холодный зернистый пол. Во рту отвратительный вкус. Воздух резкий, и я слышу…
Я слышу мертвецов, слышу их нагие души, их вопли разносит ветер, но их некому услышать, кроме меня, а понять — вообще невозможно. Свет под моими закрытыми веками меняется от розового к красному, потом к пурпурному, а потом — к черному, и все с грохотом смещается, сползает в невыносимый, неистовый рев, он сотрясает землю, наполняет воздух, отдается в моих костях, все погружается во мрак, в черный зловонный ад, о мамочка, папочка, не надо снова туда.
И вот я там, в том единственном месте, от которого хотел бы спрятаться навсегда; не в том морозном дне, где дыра во льду, и не в том другом, где залитый солнцем лес рядом с дырой в горе, — эти дни не годятся, потому что тогда я еще не был тем, кем стал потом, — а всего лишь полтора года назад; время моего провала и моей серенькой постыдной неспособности покорить и заставить работать на себя ту огромную силу, которую я наблюдал; я в том месте, где проявил полную некомпетентность, безнадежную неспособность присутствовать и видеть.