Я прохожу в терминал, думая: слава богу, здесь хоть не воняет канализацией, как в старой милой Эмбре; меня бы от той вони сейчас просто вывернуло наизнанку. Я иду по коридору, и у меня такое ощущение, будто что-то здесь не так, я останавливаюсь и замираю в том месте, где коридор переходит в главное здание терминала, и меня внезапно охватывают ужас и смятение: тут все какое-то маленькое и не той формы! Это же не Эдинбург! Эти приветливые, но вопиюще некомпетентные идиоты привезли меня не в тот херов аэропорт! Кретины тупоголовые! Суки долбаные, у них там штурмана, наверное, перепились. Бог ты мой, мне ж теперь назад не улететь отсюда… Откуда? Кстати, а где я, черт бы их драл?
Я уже собираюсь подойти к ближайшей стойке и, кипя от гнева, потребовать чтобы меня срочно чартерным отправили в Эдинбург или тут же на лимузине отвезли в самый пятизвездный отель где-нибудь неподалеку, с бесплатным ужином, постелью и завтраком и неограниченным доступом в бар, но тут замечаю плакат «Добро пожаловать в Инвернесс» и в тот же момент вспоминаю, где оставил машину и откуда улетел сегодня утром.
Едва унес ноги от терминальных неприятностей.
Люди, проходя мимо, как-то странно поглядывают на меня. Я трясу головой и беру курс на автомобильную парковку.
Сейчас уже поздновато, да и я совершенно не в том состоянии, чтобы вести машину, а потому, получив свой 205-й, доезжаю только до окраин Инвернесса и останавливаюсь у первой горящей вывески, обещающей ночлег и завтрак, и, тщательно выговаривая слова, вежливо беседую с приятной парой средних лет — они сами из Глазго, держат здесь это заведение, они желают мне спокойной ночи, я закрываю дверь номера, валюсь на кровать и моментально засыпаю, даже не сняв пиджака.
После завтрака, довольно, по-моему, душевного, и еще более душевного кашля я направляюсь на юг. Заправляюсь на маленькой станции перед самым выездом на шоссе А9 и, пока наполняется бак, звоню в Феттес.
Голос у сержанта Флавеля какой-то странноватый, я сообщаю ему, что провел день на Джерси, но теперь возвращаюсь в Эдинбург. Спрашиваю его, можно ли мне забрать мой новый лэптоп, он говорит, что не уверен. Предлагает мне ехать прямо в Феттес — им нужно поговорить со мной. Я говорю — о'кей.
На юг по А9, звуковая дорожка — Мишель Шокд, Pixies, Carter USM и Shakespeare's Sister. Пока я меняю кассету — на юге уже видны окраины Перта, — какая-то радиостанция передает нечто под названием «I'll Sleep When I'm Dead» в исполнении Bon Jovi, что и в подметки не годится песне дядюшки Уоррена с таким же названием, отчего я раздражаюсь сверх всякой меры. В Эдинбург въезжаю к полудню, миную плакаты, кричащие о близком евросаммите. Не знаю, как уж они этого добиваются, но текст на плакатах написан так, что даже мне хочется читать название по слогам — Эдин-бург, — да еще и жить в этом городишке, черт бы его драл.
Офигеть, независимый, в жопу, фактор сдерживания, натуральный, мать его, продукт, долбаная холодная фильтрация, Эдин-бург, Эдин-боро, выспишься, как же, когда тут длинноволосый, бледнолицый, жопоголовый, тонкоголосый, недогранджевый, псевдометаллический цеппелиновский клон. Куда ни сунешься — одно говно!
На Ферри-роуд, когда впереди уже маячит идиотский шпиль Феттесской школы и до полицейского управления остаются считанные минуты, я закуриваю свою первую в этот день сигарету — не то чтобы я действительно хотел курить, а просто чтобы хреново себя почувствовать. (Дядюшка Уоррен кое-что знает о таких вещах.)
Оказывается, в своем роде это было довольно предусмотрительно, потому что, как только я вошел в управление, меня тут же арестовали.
В отеле темно и очень тихо. В подвалах полно всякого хлама, когда-то им пользовались, но теперь все это покрыто водой, грязью или плесенью. Некоторые балки под полом прогнили и покрылись белым грибком. Ты проходишь через бильярдную на цокольном этаже, потом танцевальный зал, кладовую. Стол в бильярдной набух от влаги, на зеленом сукне пятна, а деревянные бортики растрескались. Старые мотоциклы, столы, стулья и ковры в танцевальном зале похожи на игрушки, забытые в каком-то давно заброшенном кукольном доме. Дождь мягко стучит по окнам: единственный звук во всем доме. Снаружи кромешная тьма.
Отсюда наверх ведет обветшалая лестница, вопиющая о прошлом своем великолепии. В этаже над вестибюлем повсюду пыль и запустение, в баре застоявшийся запах спиртного и табачного дыма, а обеденный зал пропитан сыростью и разложением. По холодной кухне, где нет никакой мебели, гуляет гулкое эхо. Тут есть одна старая домашняя плита, питающаяся от баллона с газом, и одна раковина. На гвозде висит передник.
Ты берешь передник и надеваешь его.
На следующих двух этажах расположены спальни. Здесь тоже царит сырость, а в некоторых комнатах потолок обвалился; на старомодной массивной мебели лежит штукатурка и отвалившаяся дранка, словно пародия на чехлы от пыли. Теперь дождь сильнее стучит в окна, ветер усиливается, свистит в щелях панелей и оконных рам.
На верхнем этаже вроде бы не так сыро и чуточку теплее, хотя шум ветра и дождя громко слышен здесь сверху и с боков.
В одном конце темного коридора распоркой заклинена пожарная дверь, а за ней видна другая — приоткрытая. За ней гостиная, освещенная догорающими поленьями, уже превратившимися в угли. Пара поленьев сушится у камина, и воздух в комнате пахнет сосной и табачным дымом. В старом ведерке для угля, стоящем рядом с камином, почти полная жестянка керосина.
В углу комнаты в коробке кухонного лифта лежат поленья различной величины, большинство из них все еще сырые. Ты берешь самое большое полено, примерно с человеческую руку, и тихо идешь через комнату к дверям спальни. Входишь в спальню и останавливаешься, прислушиваясь к дождю, ветру и к едва слышному ровному и ритмичному дыханию человека на кровати. Ты держишь полено перед собой и приближаешься к кровати.